Табуны в Междуречье, стр-17

думал, что заходить сюда без специального какого-нибудь разрешения нельзя. Лена, однако, сама шла уверенно и Федю подбадривала: — Вы не бойтесь, они все в денниках на крепких запорах, а мы их через решетчатые двери посмотрим.
В конюшне тихо и прохладно. Глинобитный пол так тщательно выметен, что ни единой соринки — бусты- линки сена или овсяного зернышка — невозможно, наверное, найти.
—           Тетя Рая Аленькина здесь конюхом. Здесь всегда чисто, как в новой школе. А вы тоже будете в Николаевскую школу ходить? Или в Москву уедете? — Голосок у Лены чуть дрогнул, она, видно, сама это уловила и устыдилась, добавила торопливо:—В Москве у вас какие отметки были?
—           Одна «четверка», остальные все — «пять»... — Надо бы ему сказать: «Одна «тройка», две «пятерки» — по рисованию и поведению, а остальные все — «четверки», но он вон что сказал!.. Впрочем, кто из нас на его месте не сказал бы так... И каждому из нас после такой лжи было бы стыдно. И Феде тогда было стыдно, и может, он бы сам чистосердечно признался, что солгал, но Лена вызывающе засмеялась, так что чертики заплясали в ее зеленых глазах:
—           Хвастаете, наверное?.. Наверное, сплошь одни трюльнички?
Тут уж Федя почувствовал себя уязвленным и несправедливо обиженным — «одни трюльнички»! Как бы не так! Стыд и хилый росток раскаяния ветром выдуло, он настроился вмиг воинственно, готов был защищать свою честь и почти уж сам верил, что в табеле у него «одна «четверка», остальные все — «пять», но Лена опередила его:
—           Это я нарочно, не сердитесь, Федя. А в нашей школе, в Николаевской, — это, знаете, вон там, за ре-
кой... Зимой мы по льду ходим, летом по плотине, а в вешнее половодье нас на лодке возят... Да, в нашей школе вы круглым отличником будете...
—           Ну да, нет! Ни за что не буду! — вполне искренне и убежденно возразил Федя, и на этом опасный разговор прервался, они зашли в таинственную, сумеречную глубину конюшни.
—           Окна здесь высоко наверху и со ставнями, чтобы лошадок не продуло сквозняком, — объяснила Лена.
Справа и слева тянулись денники с дверями, снизу глухими, а в верхней половине решетчатыми. В отличие от всех других лошадей — маточного стада, молодняка, кормильцев — эти свободных выпасов не имели. Они были слишком дороги и ценны, чтобы подвергать их хоть малейшему риску. Питались они в деннике, утром или вечером их поодиночке выпускали порезвиться в леваде, а кроме этого моциона каждого рысака непременно заставляли промяться в оглоблях йачалки — помощник наездника, недавняя выпускница Хреновского училища Наташа Алексеева, каждый день запрягала их по очереди и делала маховые работы на каком-нибудь из кругов (в открытой степи или в пойме Елани, а зимой — прямо на льду речки, где между высоких, опушенных ивами берегов тихо, тепло, безветренно). Но конечно, основное время эти «звезды» ипподромного мира проводили все же в конюшне. По- этому-то они радовались каждому возможному развлечению, и, когда~'Лена с Федей неторопливо двинулись по коридору, они дружно приникли все мордами к решетчатым дверям, кто выставив свой огромный блестящий глаз, кто ткнувшись атласными, покрытыми редкими жесткими волосками губами.
—           Вот он. Аметист!
Федя п сам прочитал на табличке: «Аметист, т.-се- рый, 1977, 2.04,6 (Тальник, 2.05 — Арктика, 2.12,2)».
—           А вот Кунжут, тоже серый... У его отца Гибрида время рекордное — две минуты равно, но у матери Кокетки похуже — две шестнадцать. Вороных жеребцов ни одного. Есть вот, смотрите, темно-гнедой Айсберг, но это плохой жеребец, хуже всех, дети у него сплошь бездари. Биотоп, дербист, тоже темно-гнедой, и Пробег тоже... Изюм рыжий... Да, вороной есть один, но это американец, во-первых, а во-вторых, еще не из-
вестно, на что ,он способен, это — Викториус Спид, а тетя Рая, Николай Васильевич и другие зовут его Витей, хвалят его. Но посмотрим еще, что за детки у него будут, может, фляйеры одни, маловыносливые, хоть и резвые.
Федя слушал и удивлялся, что Лена так все знает, но он удивился бы еще больше, когда понял бы, что и Галя с Олей все это знают не хуже. Впрочем, трудно утверждать наверное — удивился бы он или нет: Ле- ну-то ведь он слушал с особенным вниманием, тем вниманием, при котором каждый пустяк вдруг необъяснимо большую ценность и значимость обретает.
Во всяком случае, суммируя дневные впечатления, он счел необходимым записать в своем дневнике: «Лена Ульянова тонко разбирается в лошадях и считает, что серая масть лучше». Федя понимал, конечно, что на авторитет Лены Ульяновой при разрешении спора Андрея Гаврилова и Вити Иванова ссылаться никак нельзя, но он и не собирался этого делать, а записал все это исключительно лишь для себя. Справедливости ради надо уточнить, что решение—«лишь для себя» — он только что принял, а когда заводил «Научный дневник», то надеялся оперировать им как официальным документом, но какое кому до этого дело — дневник Федин, и Феде одному решать, как с ним поступить. Всякий, кто уж перешел границу детства и взрослости или только еще ее переходит, легко поймет Федю: у растущего человека появляется властная потребность высказаться — в стихах ли, в интимном ли дневнике, и верно подметил один великий педагог, что свои мысли, убеждения, взгляды юное существо записывает ие на память, не для будущего, не для других, а исключительно для себя лишь — чтобы увериться в правильности, истинности своих чувствований и мыслей.
Перечитывая свои дневниковые записи, Федя и радовался'и досадовал одновременно: баба Поля, дед родной, Лена Ульянова — это все очень хорошо, но нужно ведь мнение специалистов, а как его заполучить?
Несколько раз на день проходит мимо окон Людмила Николаевна Шалаева, бригадир маточной конюшни (это ее табун пасет Эдик). Она окончила зооветеринарный техникум, может, специально этим вопросом
занималась и наверняка все знает... Федя несколько раз решался выйти ей навстречу, чтобы спросить, но она каждый раз проходила такой легкой, стремительной й быстрой походкой, она явно торопилась, волновалась, ей явно хотелось поскорее оказаться около своих любимых лошадок — нет, нельзя было ее задерживать!.. Федя тушевался и делал' вид, что не ей навстречу вышел, а идет себе по собственным делам.
Или бы вот у Татьяны Александровны Чернышовой спросить, она зоотехник-селекционер, подумать только: се-лек-ци-о-нер! Кто лучше может знать? Разве что только сам Николай Васильевич. Ну, а ему-то уж и вовсе всегда некогда: он то' в поле, то в лугах, то на одной конюшне, то на другой, то в контору он бежит, то на центральную усадьбу его вызывают, то уколы са- моручно заболевшим лошадям делает, то с матками да их жеребятами возится...
Да мало ли людей, которых можно было бы расспросить! Хотя бы опытные, всю жизнь тут работающие наездники Николай Николаевич Глухов, Иван Александрович Иванов, Григорий Васильевич Чернышов, родной брат управляющего. А взять конюха той конюшни, на которой Федя с Леной были, Раису Егоровну Аленькину, жену лесника... А что, ее, пожалуй, можно попытаться расспросить — не потому, что она не начальник или у нее дел-забот меньше {это еще как сказать!), а потому, что она всегда очень весела и приветлива, всегда охотно и заинтересованно разговаривает со всеми — с большими и маленькими. Вот только как бы подступиться, спросить словно бы невзначай?
Выручка Феде пришла совершенно неожиданно — через его сорочат.
Об их существовании все в Елани узнали в первый же день, как Федя на вяз слазил. Но интереса какого- то особенного ни у кого не возникло: ну, слазил — так слазил, обычное мальчишеское дело, а что сорочата были в гнезде — эка невидаль, с каждого дерева, из- под каждой стрехи пищат птенцы. Но потом как-то все чаще и чаще стал задаваться вопрос: «Живы? Неужели живы?» И у многих обнаружился живой и непосредственный интерес к судьбе сорочат.
Первой остановилась у веранды, где Федя возился с птенцами, как раз Раиса Егоровна. Жизнерадостная и легкая на ногу, внимательная ко всему происходящему
и всем решительно интересующаяся — это будто про нее прямо в стихотворении: «Есть женщины в русских селеньях...». Можно не сомневаться: в горящую избу наверняка войдет, если потребуется, а уж коня-то на скаку остановить — это ее повседневная работа. Вот на что уж своенравен и вскидчив американец Виктори- ус Спид, а железную узду берет из рук Раисы Егоровны' как миленький, в поводу идет покорно и согласно. Да и другие жеребцы, один другого артачливее, в присутствии Раисы Егоровны стихают, единого слова ее слушаются. Это, конечно, секрет профессии, это дар особый, не у каждого человека имеющийся. И конечно, не случайно и не вдруг доверена именно ей одной эта святая святых — конюшня одних лишь элитных лошадей.
Уроки верховой езды Федя получал от деда по утрам, когда непременно есть свободные лошади из числа кормильцев и когда нет зрителей, от чьих взглядов и советов Федя конфузился и держался на лошади еще неувереннее, чем мог. Но конечно, совсем без зрителей не обходилось, как рано ни вставай. Уж Черны- шов-то обязательно встретит, он чуть свет куда-нибудь бежит-торопится. А еще каждое утро встречалась непременно Раиса Егоровна. Она приходит на работу одной из первых, осматривает подопечных лошадей: все ли в порядке — не заболел ли кто, не зашиб ли ногу — в сердцах или по неосторожности, проеден ли корм. Издалека слышно, как разговаривает она со своими подопечными, а те неизменно рады ее приходу, слышится'' из конюшен довольное ржание, иногда, правда, с нотками ревности — значит, Раиса Егоровна возле какого-то своего любимчика задержалась дольше обычного, а другим это не по душе. Наверное, нетерпеливо крутятся в денниках, приплясывают на месте, словно им подошвы жжет, тянут шеи, стараясь рассмотреть через решетку: к кому это она так внимательна, чем угощает — сахаром или морковкой?
Раиса Егоровна закончила уборку, задала корм, напоила лошадей и вышла на конный двор. А навстречу ей — плюх, плюх! — Федя рысит на Чубарке.
—           Ты куда, Федя? — весело спросила, но тот был так сосредоточен, что вопроса не расслышал, за него ответил Федор Павлович:
—           Об этом лучше спросить у чубарого мерина.
—           А-а... — поняла Раиса Егоровна, — значит, конь несет меня лихой, а куда, не знаю?
Она давно уж, больше тридцати лет назад, окончила школу, но память ее хранит огромное количество стихов, особенно любит она Пушкина, Лермонтова, Маяковского, часто их цитирует.
—           Ну, заладила сорока Якова одно про всякого, — недовольно осудил ее муж, который в это время запрягал своего Малыша, чтобы совершить обычный объезд лесных владений.
Надо сказать, к Аленькнну у Федора Павловича было особое отношение после того, как узнал он, что оба они — друзья по несчастью: у Петра Ивановича тоже астматический бронхит, причем в еще более жестокой форме, потому-то он вынужден был бросить работу в конюшие и перейти в лесники. Вспомнив сейчас об этом, Федор Павлович попросился:
—           Возьми меня с собой, заготовим попутно лекарственных трав против своих бронхов.
Аленьким сразу оживился, обрадовался даже: как это ни удивительно, но он, по его собственному признанию, не знал почти никаких луговых трав, кроме ромашки, клевера и еще двух-трех, часто встречающихся. Слышал, что при его недуге полезен настой из подорожника, мать-н-мачехи, богородской травки, знал, что растет их в округе видимо-невидимо, а найти и собрать не умел. А у Федора Павловича свой расчет был: поискать Игреня — так ведь и не обнаружился до сих пор. Но не сказал об этом, отговорился:
—           А заодно и корм сорочатам привезем — кузнечиков, стрекоз.
—           Не надо стрекоз, они красивые, — пожалел Федя, а чтобы не выказать жалости, добавил: — Сороча- та их, может, и есть не станут, мы же не знаем.
—           Ладно, тогда личинок, червячков...
Вот тут и Раиса Егоровна включилась:
—           Очень уважают сороки улиток, сейчас мы их с тобой, Федя, наловим.
Раиса Егоровна не поленилась пойти с Федей в сад, где лазила по кустам, словно девчонка, радостно сообщала:
—           Вот еще одна! Смотри, какая у нее раковина красивая, будто из чистого перламутра. А бегает, что тебе рысак!
—           Ага, серой масти, — поддержал Федя и очень ловко ввернул вопрос: — Это верно, что серые лошади резвее других?
—           Не стану говорить о резвости, не знаю. Но самым отбойным из всех лошадей, что через мои руки прошли, был именно серый. И кличка у него была подходящая: 'Дьявол — будто угадал начкон, когда давал ему жеребенком имя такое. Он и вырос сущим дьяволом, Подойду к деннику — уши прижмет, в глазах огонь полыхает, норовит крупом повернуться да копытами ударить. Эх и мучилась я с ним. На то, чтобы почистить его, у меня уходило времени столько же, сколько на три-четыре обычных лошади. А уж кормить — вовсе беда: фыркает, ногами бьет, разборчив, как принц на пиру. И даже шоколадную конфетку брать из моих рук не хотел — вот дьявол так дьявол! И в заездке был плох — то заскачет ни с того ни с сего, сбоит, то возьмет и встанет, как бычок, гони его не .гони. И даже рапорт управляющему наш бригадир написал: дескать, негодная лошадь, не поддается тренингу. А мне обидно показалось и не верилось: неужели и впрямь так непокорен Дьявол, неужели никакой управы на него пет?.. Эх, как мне порой хотелось треснуть его чем-нибудь, такая у меня злость была, но я себя сдерживала, думала: «Он же ведь не нарочно. Ему, может, тоже плохо из-за того, что у него такой нрав. А может, его в детстве люди нечаянно обидели, и он теперь не