Табуны в Междуречье, стр-8

ГЛАВА II
Была ли Аравия «вороной в загаре»?

Вопрос, вынесенный в заголовок, может показаться странным и тем, кто имел счастье видеть прекрасную рысистую лошадь, по кличке Аравия, на беговой дорожке или в заводском табуне, и тем, кто не застал се в живых, но читал скорбную надпись на обелиске ее могилы в Еланском отделении: «Аравия, рек. 2. 05,7. Серая, рожд. 1945 г.»
Так вот — «серая», при чем же тут «вороная в загаре», или «горелая», еще говорят, — то есть черного окраса, но концы волос по всему телу, кроме головы и ног, словно бы выгоревшие? А при том, что говорят, будто бы раньше, в детстве н ранней юности, была Аравия черной — то есть вороной. Если бы говорил это Эдик пли кто-то, вроде него, столь же малоавторитетный в конном деле человек, Федя бы и не подумал 
всерьез это принять, но ведь сам Николай Васильевич Чернышов уверяет:
—           Очевидно, родилась она либо гнедой масти, либо даже вороной в загаре. Светло-серые лошади очень часто родятся черными, а белый окрас принимают окончательно только к пяти-шести годам жизни.
И жена управляющего, тоже зоотехник с высшим образованием, Татьяна Александровна, подтвердила:
—           Жеребята, как правило, являются на свет бурыми, с мягкой толстой шерстью, которую называют молочными волосами. Через полгода они начинают выпадать. Сначала на голове, может быть, видели жеребят словно бы в очках? Постепенно вся рубашка меняется...
А речь об этом зашла совершенно случайно, и опять из-за тех же сорок, что загнездились в саду на деревце сливы.
Бывший барский дом отличался от других деревенских построек кроме всего прочего тем еще, что имел очень много широких и высоких окон, которые выходи ли на все четыре стороны. Из-за этого в студеную пору- дом было невозможно натопить, сколько ни жги дров — не держится тепло, выдувается ветрами любых румбов. Почему так построил свой жилой дом бывший коннозаводчик, мужик, говорят, очень неглупый, специалист своего дела, прогрессивный по своему времени человек? Ошибку допустил? Вряд ли. Надо полагать, не без умысла столько окоп он велел прорубить: зимой пребывал барин в Москве, в степном имении жил летом, когда холодов можно не опасаться, зато обилие проемов в стенах позволяет, не выходя за калитку, осуществлять хозяйский надзор. В самом деле: выглянешь в фасадные окна на юг — как на ладони конный двор, составленный буквой «П» из красных кирпичных конюшен; большая веранда и окна на ней обращены к трехэтажной водонапорной башне на берегу Елани; окна противоположной стороны позволяют хорошо обозревать маточную и молодняковую конюшни, видеть дороги, по которым уходят на пастбища по утрам и возвращаются после захода солнца табуны стригунков, отъемышей и кобыл — тяжелых, холостых, с сосунками; а четвертая, северная, стена, где есть еще
одно, не главное, крыльцо, выходит на специальную1 площадку для выводки лошадей, тут же, в правом углу и могила Аравии, а сразу за ней — сад и деревце слипы, па котором сороки свили гнездо. Легко понять и связи с этим, почему Федя предпочитал окна, глядящие на север, всем остальным: жизнь сорочьей пары протекала у него на глазах.
После того как он обнаружил в гнезде вместо четырех вареных яиц два насиженных, он решил больше сорок не беспокоить и дать им вывести птенцов. Однако через несколько дней заметил, что птицы словно бы бросили гнездо, уж очень изредка наведывались в него. Решил проверить, залез, заглянул — пусто! Чтобы уж больше не настораживать и не пугать сорок, дальнейшие наблюдения стал вести из дома, через оконные стекла, и понял: птицы выводят потомство в гнезде, возведенном на верхушке вяза, — в том самом, которое поначалу было ложным.
Рассказал об этом деду. Федор Павлович довольно рассмеялся:
—           Глазомер, быстрота, натиск! Александр Васильевич всуе не говорил ничего.
А Биолог из Святославки любил, как видно, Наполеона Бонапарта, снова про Аустерлиц вспомнил, пояснил:
—           Лишение хищных птиц будущего потомства — это борьба пассивная, неоправданно гуманная. Надо радикально действовать — уничтожать зрелые пары или хотя бы самок, потому что только они способны нести яйца и высиживать их. Надо, видно, мне вмешаться.
Федя не придал значения словам Биолога, посчитал, что тот просто, по обыкновению, велеречив, да и не представлял себе, как это можно «вмешаться».
И еще сколько-то дней прошло — сколько именно, Федя вспомнить не может, потому что повседневный интерес к сорокам потерял, отвлекся на рыбалку да на хождения с Эдиком в Николаевну и Святославну — решалось, быть или не быть Эдику табун шиком. Решилось хорошо: и родители, и школа, и дирекция конезавода согласились, что Шундееву можно доверить табун маток. Ему выделили верховую лошадь удивительной и редкой масти — какой-то красно-серой. Эдик целыми днями бывал с ней — к себе приручал, прилаживал седло, чинил уздечку, плел ременный кнут. С седлом
у него задержка произошла, не смог сам починить. Управляющий Чернышов попросил заняться седлом Федора Павловича.
Работа оказалась большой: надо было обновить на обеих деревянных лавках войлочные прокладки, укрепить переднюю и заднюю подпруги и путлище, которое было порвано так, что стремя держалось лишь на чудом не перетершихся нитках одного из швов.
—           Крылья с подушкой надо менять...
Чернышов на это ответил словами довольно странными:
—           Были бы у нас люди, нас бы никто никогда не догнал!
Федор Павлович не раз уж слышал от управляющего эту фразу, но только сейчас понял, что тот имеет в виду, сказал полушутя:
—           Найдите мне работу постоянную, а шорницкую я буду вам делать так, как пенсионер Николай Яковлевич Чевчулин кузнецкие дела исполняет...
—           Понимаю, благодарю, но... — Чернышов был искренне опечален, — но неужели вы не понимаете, что нужны люди, преданные делу, верящие в успех, а не просто соболезнующие?
Федор Павлович решил, что лучше всего будет отшутиться:
—           Повторяю паки и паки, как Суворов, что всем нам надо приучаться к неутомимой деятельности.
Так как-то ничем закончился разговор у них, но седло Федор Павлович починил на совесть. Когда сияющий Эдик затянул подпругу на своей красно-серой лошади и умчался с галопным перестуком через сад в другой конец деревни, Федя почувствовал себя обиженным и осиротевшим, и даже на деда обиделся, хотя понимал, что глупо это. Даже слезы навернулись на глаза, и, чтобы скрыть их, он ушел в дальнюю комнату, сквозь окна которой видны были могила Аравии и сорочьи гнезда.
Не найдя взглядом сорок, Федя поначалу не удивился — затаились небось в листве. Но когда и час, и два не мелькнуло нигде «рябо, да не пес; зелено, да не . лук», не раздалось ни разу привычного стрекота, Федя обеспокоился: неужели вывели птенцов и вместе с ними улетели куда-то? И еще печальнее стало на сердце: Эдик умчался,, сороки улетели... А тут вот еще и дождик
такой посыпал, даже с градом, но «слепой» — при солнышке.
Федя сидел на широком, как столешница, подоконнике, вглядывался в темно-зеленую рябь листвы. Не видел, но угадывал по голосу иволгу. Странная птица — побит вот такую неспокойную, с дождичком да ветром, погоду. И град ей не портит настроения, беспечно свистел в деревянную дудочку:
—           Флю-тиу-лиу... Флю-тиу-лиу... Флю... — оборвала песню: может быть, градина по носу иволгу тюкнула?
Но нет, и другие голоса смолкли — что-то, видно, не нравится птицам, затаились.
Дождь прекратился, жизнь в листве возродилась. Л иволга решительнее всех поет. Но сорок по-прежнему не было.
Федя рассеянно опустил взгляд на землю, стал рассматривать белую низкую ограду и белый же, сейчас муть посеревший от влаги каменный обелиск, увенчанный лошадиной головкой, показалось, что могила Аракин в чем-то неуловимо изменилась, что-то новое появилось в ней... Вроде бы несколько иное завершие у обелиска, будто что-то надстроено с тыльной стороны...
Вышел во двор, обогнул дом справа и нырнул в заросли акации, спрямляя путь к могиле Аравии. Сразу же все стало ясно... Вот почему не видно было сорок...
11 не надстройка на обелиске — мертвая птица лежит, упала, видно, с дерева... На ее белые плечи опустились  маховые перья с зелеными покровными поверх них, черный с металлическим отблеском ступенчатый мюст, который у нее обычно воинственно задран кверху, сейчас безжизненно свесился к земле. А вторая сорока, уже мертвая, — сразу за оградой лежит на спине, сжав в бессильные кулачки сухие, окостеневшие лапки.
Феде стало так горько, что слезы застили свет в глазах, он откровенно и громко, как ребенок, разрыдался и даже не слышал, что вышедший следом за ним дед пытается успокоить его, что и лесник Аленькин подошел и что-то говорит деду. Только самые последние его слова уловил Федя, чуть успокоившись:
—           ...но и ловко, шельмец, стреляет... Ружьишко ерундовое, пневматическое, какие в городских тирах,- но он им, сорокам, точно по глазам бил — сразу, насмерть. Силен, шельмец... Хотя ведь сорока от сороки в одна перо родится, папаня его таким же был.
Федя не стал узнавать, что это за «шельмец» и каким «таким же был папаня», ему казалось совершенно ничего не значащим все это: какая разница, кто именно и как убил его, Фединых, сорок, важно, что птицы мертвы...
Все обстоятельства произошедшей трагедии выявились в сегодняшний же вечер.
Распорядок рабочего дня на конезаводе весьма своеобразный и подчинен исключительно интересам выращивания лошадей. Кто-то является на конюшню еще затемно, некоторые специалисты чуть позже — к пяти-шести часам утра, иная категория работников заступает в девять, десять, даже и после обеда. Но абсолютно все собираются на конюшнях вечером — с шести до семи часов ведется общая уборка и подготовка денников и левад для возвращающихся после дневной пастьбы табунов.
Табуны придут с закатом солнца, и потому выдается час-полтора предсумеречного времени, совершенно свободного от каких-либо забот. Кто-то успевает сбегать домой, мелкие хозяйские заботы исполнить — пригнать с реки утят и гусят, задать корм курам да поросенку, полить огород, да и мало ли каких забот на подворье! А кто-то просто отдыхает, наслаждается вечерней прохладой, тишиной и покоем. Часто как раз и собираются на площадке, где есть для зрителей и гостей специальные скамейки. Из-за того, что разговоры тут часто велись очень возбужденно, возникали горячие споры, разрешить которые иногда не было просто никакой возможности. Биолог из Святославки называл эту площадку «скулежкой». Правда, никто из еланцев не принял этого словца, но никто и не обижался. И нынче, когда Биолог примчался на своем мотоцикле, снял с вспотевшей головы красный шлем и стал здороваться за руку со всеми по очереди, Петр Иванович Аленькин беззлобно спросил:
—           Что, поскулить захотелось?
—           Да, ехал мимо, дай, думаю... — Он взглянул на могилу Аравгш и неожиданно для всех — рассмеялся. Все смотрели с недоумением, даже немым осуждением, Биолог объяснил: — Я вспомнил про одну заметку в газете. В ней говорится, что под Парижем есть американское военное кладбище, где захоронен и один мул. А надгробие гласит: «Здесь покоится прах незабвенной Мэгги. За свою жизнь она лягнула 2 генералов, 8 полковников, 17 капитанов, 31 лейтенанта, 544 рядовых и... одну немецкую мину», — и Биолог опять весело рассмеялся, но его никто не поддержал, а Федор Павлович показал па мертвых сорок и угрюмо спросил: